Институт здоровья

— Что-нибудь желаете?

— Теперь вижу, что в этот раз правильно попал. Про эту картину Боря рассказывал. Там, говорит, над диваном висит, как инопланетяне девушек ловят…

— Это не инопланетяне, это кентавры, картина называется «Похищение Гипподамии».

— Гипподамии, значит? Не узнал… Впрочем, ладно. Я растерялся, думал — опять не туда… Уже  ошибся один раз: у вас второй переулок Куприна, а я в третий завернул. Там  оказалась — собак стригут.

— Ужас!

— Да! Представьте: где я, а где собаки!

— Возмутительно!

— Вот и я говорю, девушка…

— Лилия. Можно Лиля.

— … Лиля, что свинство. Но они ничего не знают. Говорят, если надо чего собаке сделать — сделают. А так… у них нет специалистов…  Вы меня понимаете?

— Может быть кофе для начала? У нас отличный кофе, Гватемала настоящая.

— Вы Борю Кисина, его вообще-то не Кисин фамилия, а Ксисин, но паспорт с ошибкой выдали, а он исправлять не захотел, знаете? Он был у вас в прошлом году…

— Нет, к сожалению… Наверное, не в мою смену…

— Жаль… Кстати, Лиля, у вас карточки принимают?

— А?

— Чего вы на меня так смотрите? Сейчас везде карточки принимают, двадцать первый век уже…

— Вы…э…симпатичный …

— Спасибо.  Мне обещали расходы оплатить, вот и спрашиваю…

— Так вы в командировке?

— А чего удивительного? Выдали корпоративную карту, наличных не дали.

— Сейчас узнаю, сейчас…  Алло, Римма Георгиевна, тут клиент командированный пришёл… Нет, не к нам командированный, нет. Вот и я говорю, Боже упаси, просто  командированный…  Спрашивает, принимаем ли мы карточки?

— Что говорят?

— Римма Георгиевна, он серьезно.

— ….

— Спрашивает: вы в банкомате пробовали наличные снять?

— Копию чека дадите? Сказали: если не карточкой платить, тогда обязательно для отчета копия чека требуется …

— Хочет копию чека, Римма Георгиевна…  Нет, с виду нормальный. Даже в галстуке…. Куда,  говорите, ему сходить? Хорошо, спасибо…

— Что она говорит?

— Вам надо за справку принести …

— Какую справку?

— Из диспансера.

— Из какого?

— Она сказала…

— Ну?

— Сказала, что из любого…

Юбилейный рубль.

— Тут новое заведение открылось.
Эдик потащил меня за рукав во двор. Среди пошарпанных пятиэтажек, облепленных застекленными балконами, стояло двухэтажное здание бывшего детского сада, над одним из входов которого белыми буквами светилось «Эванжела». Эдик толкнул дверь, но она не поддалась.
— Умеют у нас креативить, — хмыкнул я глядя на название. Эдик продолжал бодаться с дверью и не ответил. Наконец, он сообразил, что створки открываются в другую сторону, и потянул на себя.
В заведении играла легкая музыка, и приторно пахло сладким. По небольшому светлому залу, где на стенах в рамах висели фотографии какого-то города (Эдик потом объяснил, что это Лос-Анджелес) бегали две официантки, в черных фирменных блузках, коротких черных юбках и белых передниках. На плечах у них были закреплены небольшие белые крылья. Смотрелось это смешно.
Мы сели за свободный столик.
— Пирог с малиной, — рекомендовал Эдик на правах завсегдатая. – Весьма и весьма…
Подбежала официантка и, покачивая бедрами и крыльями, поинтересовалась, готовы ли мы сделать заказ.
— Скажите девушка, — спросил я, больше глядя на бедра, чем на крылья, — а вы умеете летать?
Она кивнула:
— Да, но только очень низко.
— А можете продемонстрировать? – продолжил заигрывать я.
— Нам на работе категорически запрещено, — ответила она не переставая улыбаться. – Инструкция по технике безопасности утверждена МЧС и согласована с Минтруда.
— Печально, — разочарованно выдохнул я. – А после работы?
— Так, вы готовы? – она демонстративно пропустила последний вопрос мимо ушей.
— Конечно, — спохватился я. – У вас, говорят, отличный малиновый пирог.
Ее улыбка стала еще шире.
— Он свежий?
В глазах мелькнула тень обиды.
— У нас все свежее,- отрезала она.
За спиной девушки вырос мужчина в светлом костюме, за его плечами тоже покачивались крылья.
— Тогда мне чай, — потребовал я.
— И все? – удивилась она.
— Я буду пирог с малиной,- Эдик напомнил о своём существовании. – И чай.
— Какой чай? Есть черный, зеленый, красный…
— До хун пао, конечно, — перебил я.
Девушка растерянно оглянулась, но мужчина невозмутимо уточнил:
— Один чайник?
— Два.
— Натешился? – спросил Эдик, когда они ушли помахивая крыльями. – С тобой ангельское терпение надо иметь…
— Что ты хотел? – продолжил я старый разговор, который так и не успел толком начаться.
— Поговорить о будущем, — с готовностью отозвался Эдик. – О будущем страны. Как ты его видишь.
— Через двадцать лет мы будем самым, — начал я с плохо скрываемой иронией, — самым туристическим регионом мира. Вся заасфальтированная Европа сбежится к нам дышать целебным воздухом полесских болот. После пятничной молитвы, они выйдут из мечетей, нагрузят сильной оптикой свои беспилотные автомобили и поедут слушать успокоительное кваканье лягушек и клекот буслов…
Эдик громко расхохотался. За соседними столиками прекратили звенеть приборами и уставились на него. Он смутился, втянул голову и прикрыл рот ладонью. Плечи его тряслись и глаза продолжали смеяться.
— Прекрати, — выдавил он из себя. – Будущее через двадцать лет не интересует…
— Это вопрос дискутабельный, — возразил я, — интересует или нет…
— … интересует, что-будет до конца года. Как будет всё выглядеть?
— Понимаешь … — начал я, но появившаяся официантка принялась выставлять заказанное на стол.
— Два чайника, — повторила она и заботливо предупредила. — Пусть немного заварится, пять минуточек еще. И пирожок с малиной.
Ослепительно белые фарфоровые чашки с такими же белыми блюдцами и тарелка с куском пирога.
— Приятного аппетита,- пожелала она.
Эдик в ответ закивал головой.
— Так на чем… — задумчиво продолжил он, проводив взглядом колышущиеся бедра и крылья.
— Будущее, — напомнил я.
— Да, конечно, — обрадовался он, и начавшаяся образовываться на лбу морщина разгладилась. – Будущее.
— Ближайшее будущее непредсказуемо, как в локальном, так и в глобальном смысле, — нагло продолжил я. – Все, что мы можем сказать о стране, только то, что, до конца года она сохранится. Россия сейчас действует из соображения: «Война все спишет», все экономические проблемы повешены на «крымнаш» и вытекающие из него последствия. То, что происходит с нами — тоже последствия «крымнаш», но эффект несколько другой. У нас актуален немой вопрос — у нас всегда в моде немые вопросы и аплодисменты к власти: «А где вы раньше были?» Тем не менее, власть наши немые вопросы слышит и отвечает. Поэтому партию и правительство отправили в отставку. Типа: во всём они виноваты, болваны. И набирает очередных, которые хоть и выглядят, как коалиционное правительство, но таких же случайных, объединенных лишь круговой порукой.
— И какой из этого вывод?
— Никакого.
Эдик был явно разочарован. Он пожевал пирог и налил из своего чайника.
— Обнадежил.
В чашку полилась коричневая жидкость.
– Отличный чай.
— Да, чай хорош, — согласился я. – Но ближайшее будущее может предсказать только Бог.
— Бог? — Эдик неожиданно принялся хлопать себя по карманам. Наконец, нащупал то, что искал и выложил на стол. Это оказался юбилейный металлический рубль 1970 года. Медно-никелевый сплав с изображением Ленина.
— Можешь поднять монету? – спросил он.
— Конечно.
Я протянул руку, но Эдик перехватил.
— Без рук.
— Что ты хочешь? – не понял я.
— А Бог может, — сказал он с укором, словно я был виноват в том, что человечество не способно оторвать монету от стола.
— А вдруг Он не хочет, чтобы ее поднимали, — обиделся я. – Может мы еще не доросли. Или не достойны.
— Но ведь мы достойны?
— Еще как, — подтвердил я и стрелка, которая измеряла сарказм, зашкалила. – Но есть много факторов, которые против нас.
— Например?
— Физика. Законы физики придумали люди, чтобы описать то, что не поддается человеческой воле. А все, что не поддается человеческой воле, то от Бога.
— Что-нибудь еще? – спросила проходящая мимо официантка.
— Мы готовы расплатиться,- остановил ее я.
Она назвала сумму счета.
— Вот, — я указал взглядом на монету.
Девушка принялась оглядываться в поисках поддержки.
— У нас…
За спиной у нее снова вырос невозмутимый мужчина в светлом костюме.
— Это юбилейный рубль? – спросил он и мягким движением подтолкнул официантку к другим клиентам.
Мы с Эдиком кивнули.
— Можете взять его, — предложил я. – Но только без рук.
Глаза мужчины стали твердыми, словно черный камень, черты лица обострились, перья на крыльях задрожали, начали постепенно подниматься и встали дыбом.
На мгновение в кафе погас свет, и с громким хлопком над барной стойкой лопнула лампочка. Я понял, что сижу с открытым ртом и захлопнул челюсти. Заплакал ребенок, я и Эдик резко повернулись к соседнему столику. Мамаша вскочила и затрясла перед девочкой игрушкой.
— Ничего не случилось, милая, — заворковала она успокаивающим голосом, — ничего не случилось.
Ребенок потянулся к плюшевой собаке, мы повернулись обратно.
Мужчина задумчиво вертел в руке юбилейный рубль, перья его крыльев больше не топорщились.

Кофе с молоком

В кафетерии, где она работала, всегда было жарко и одуряюще пахло кофе с молоком. Светло-светло коричневую жижу разливали по граненым стеклянным стаканам из высокого блестящего бака, стоявшего в углу на отдельном столе, и сладким приторным запахом, в который примешивалась небольшая горчинка, было пропитано все: электрический свет из большой бронзовой люстры (всегда мечтал ее спереть), желтые стены, шумный кассовый аппарат, выплевывающий чеки из серой бумаги, фирменные халаты продавщиц, высокие столы на металлических ножках, пирожные разных цветов и составов. Света, даже когда раздевалась, продолжала пахнуть кофе с молоком.
У нее были большие обычно ничего не выражающие голубые глаза, полные чувственные губы, которые усиливались красной помадой, родственники в крохотной деревеньке под Брестом, и сын пяти лет, вихрастый озорник с сильной кавказской доминантой в генах.
Она была выше меня, а особенно на каблуках, прикнопивала к стенам квартиры фотографии актеров, вырезанные из журнала о кино, и с ней не о чем было разговаривать. Но когда она выключала свет, навязчивый запах чудесным образом улетучивался вместе с электричеством. Растворялся в скрипе дивана, в жаре тел, в стонах, судорогах, укусах, поцелуях. Пружины плакали, и через стену, о которую колотилась пляшущая под натиском горячих организмов мебель, с предательским стуком утекали подробности наших отношений. Иногда Света испуганно садилась, размытое отражение замирало в полировке серванта, и прислушивалась: проснулся ли Лешка. Однако, в соседней комнате неизменно сладко посапывалось, и азбука Морзе к удовольствию (или неудовольствию) соседей возобновлялась с прежней интенсивностью.
Курить у нее было нельзя, я чиркал спичкой в подъезде и огонек освещал соседские обитые черным дерматином двери, выкрашенную до половины синей липкой краской стену, по которой вниз к выходу бежало нацарапанное «Анька дура сигарета вышла замуж за поэта».
Я бешено, животно хотел ее. Встречал после работы, счастлив был в толчее троллейбуса ощущать телом резинку ее трусов; смотрел, как пульсирует венка в ямочке на шее; нес за ней сетку с «докторской» в серой оберточной бумаге, где в углу размашисто карандашом была выведена сумма к оплате.
Даже мысли не было, что я ее не люблю. Настоящая любовь была именно такой, а вовсе не книжной. Шекспировские страсти, постоянные выяснения отношений, ревность, одиночество бессонных ночей, клятвы до смерти, кровь – это было искусственное, школьное, библиотечное, киношно-театральное.
Женщина, блондинка без претензий, без специальных требований, без истерик. Кассовый аппарат, массивный ящик, за которым Света отрабатывала по сложному графику, захватывающему, к моему разочарованию, даже отмеченные красным дни календаря, с ручкой на правом боку, с кучей загадочного назначения оцифрованных кнопок (некоторые были намертво замотаны нитками и никогда не использовались), с черным выдвижным контейнером, где упорядоченно покоились разноцветные ленины – чем не работа?
Я представлял, как мы поженимся (саму процедуру свадьбы воображение опускало, понимая, что нарвусь на непреодолимые культурные различия со стороны моей семьи), я прихожу с работы усталый, грязный, она нарезает «докторскую» и ставит стакан кефира. Больше ничего не представлял. Далекое будущее не интересовало, хотелось жить сейчас, наслаждаться тем, что есть, и пить, пить, пить, пока не кончилось.
Но закончилось все неожиданно. На какой-то бумаге забыли поставить подпись. Из-за этого весь урожай банок «кофе со сгущенным молоком» уехал в другую республику, запасы на складе, откуда банки распределяли по пищекомбинатам, подошли к концу.
— Эй, на кассе,- позвали Свету из-за прилавка,- кофе больше не пробивать.
На одиноком блестящем баке появился белый лист с синими печатными буквами, выписанными от руки, а после выходных уже жирной черной тушью: «Кофе нет».
Однако, старый запах витал в воздухе. Еще пахли стаканы, чай имел специфический привкус, бутерброды с сыром казались сладкими, пирожные безе привычно горчили, а я с нетерпеливой дрожью ждал, когда Света щелкнет магическим выключателем, запах растворится, и комната с киногероями на стене наполнится горячим телом, потом и спермой.
А в среду (запомнилось именно потому, что в среду, а не в традиционный понедельник) в кафетерии стало странно. Нет, внешне ничего не изменилось: витрины, заваленные конфетами в ярких зовущих обертках, желтые стены, люстра, место которой, конечно, было не здесь, продавщицы в голубых пилотках, но от тряпки из серой мешковины, которая наматывалась на деревянную швабру, пахло сыростью. И от ведра, забытого рядом со шваброй в углу, тоже пахло грязной водой.
Света приветливо улыбнулась, ударила по кнопкам, с усилием прокрутила боковую ручку с черным набалдашником (внутри металлического ящика трудно зашевелились шестерни), контейнер, где покоились разноцветные ленины, выскочил с негромким звоном, а из узкой пасти вылез клочок серой бумажки с загадочной бледно отпечатанной цифирью, подтверждающей оплату чая и безе.
Я занял место у окна и наблюдал, как из проектного института разбегаются обедать архитекторши. Одна особенно выделялась пронзительно синим развивающимся на ветру шарфом. Она, очевидно осознавая производимый эффект, медленно перешла дорогу и исчезла за дверьми магазина трикотажа. Потеряв шарф из виду, я глотнул чай из стеклянного стакана и поперхнулся. Вкус тряпки наполнил рот и застрял шаром, категорически отказываясь продвигаться в желудок. Оказалось, что судорожно откусанное пирожное имеет тот же вкус. Я с неимоверным трудом проглотил все, что оказалось во рту, и выскочил на улицу.
За что?
А?
Почему?
Я же не виноват, Господи!
Тряпкой пахло все: небо, солнце, скамейка на остановке, объявление на столбе, архитекторши, опаздывающие на работу с обеда (синий шарф пах какой-то особенной тряпкой), урна, подошедший троллейбус. Я вскочил по ступенькам в салон и стал так, чтобы не видеть кафетерий. Никогда.
Ни под каким предлогом.
Ни за что.
Через месяц в одном из разговоров всплыло, что снова появился кофе с молоком. В зале было все так же жарко, а за кассовым аппаратом хмурилась грузная еле умещавшаяся на стуле Кузьминишна.
— Света да Брэсту зъехала, — сказала она, узнав меня, — у шлюб. Кофий али гарбаты?
— Томатный сок,- тихо ответил я.

Все будет хорошо

Я знал Зубрицкую очень давно. Сейчас она скрывается в Италии, остужая алкоголизм суперсовременными таблетками, которые подавляют пагубную страсть, делая отношение к выпивке нейтральным, а тогда, много лет назад, ее звали на восточный манер — Ксё (производное от паспортного – Оксана), и она была чертовски хороша.
В художественной школе Ксё привили зачатки вкуса, она носила все: от мешковатых солдатских шинелей, с вышитыми на спине блестящим бисером иероглифами, до разной степени декольтированных платьев, художественно разорванных на многочисленные тонкие ленты – настоящий Culture Club . Даже когда она постриглась налысо, а по тем временам это был открытый вызов, общественное мнение признало, что блестящий правильной формы череп, делает ее еще более женственной.
За мужчинами ее не следил, но ревновал. Помню ватерполиста, с сильно развитой анатомией и пустой, как мяч, которым он забивал голы, головой. Был еще художник, конечно же, голодный и нищий, дурно пахнущий непризнанный и непонятый гений. Он, после очередного творческого приступа, Ксё побил (она немедленно ушла) и сделал суицидальную попытку. Но она не вернулась, несмотря на преследования и истерические угрозы лишить ее и себя жизни одновременно.
После художника вокруг Ксё вертелся тип с большим золотым перстнем и блестящем камнем на безымянном пальце левой руки. Он передвигался только на такси, во время общих посиделок отмалчивался, налегая на принесенный с собой коньяк, но один раз сильно поразил, поучаствовав в незначительном, но жарком споре, цитируя наизусть несколько параграфов из уголовно-процессуального кодекса. Через некоторое время тип неожиданно исчез, и Ксё снова стала принимать участие в наших безумствах. Нудистские перфомансы на пятом пляже, квартирные выставки, подвальные концерты, спиритические сеансы, коллективное сочинительство стихов — молодость била через край.
Неожиданно она появилась в компании молодящегося мужика, которому было за сорок (потом выяснилось, что ему действительно за сорок). У него были зачесанные назад жгуче черные волосы, с небольшим количеством серебряных нитей и египетские глаза.
«Павлик» представила Ксё. Оказалось, что Павлик не только не понимает по-нашему, но и категорически отказывается понимать. Тогда она с блеском и неожиданно быстро выучила итальянский. Их отношения развивались и приняли необратимый характер. Паоло увез ее на Север Италии, где у него было поместье. Ксё произносила «поместье» с придыханием, за которым слышался троекратный удар жезла в пол и зычный голос мажордома: «К вам граф Альмавила, сеньора Зубрицкая!».
Поместье оказалось заурядным семейным домом с красной черепицей и деревянными ставнями в забытой богом деревне, через которую тянулись мощеные булыжником узкие улочки, и на подоконниках точно таких же домов в горшках цвела герань. Семьдесят односельчан не подозревали, что люди уже высаживались на Луне, а Джона Леннона застрелили.
«Дыра-дырой» плакалась она минским знакомым. Сходя с ума от одиночества, уговорила Павлика купить собаку (хаски) и в исповеди, которые по телефонным проводам тянулись из Италии бесконечным потоком, стал примешиваться собачий вой. Ксё все больше и больше мучилась ностальгией, и принялась устраивать Павлику сцены. Он лишил ее карманных денег, она запила – отобрал ключи от автомобиля.
В конце концов, она сбежала. Вернулась в Минск, сильно уставшей, серой, с потухшим взглядом, и долго нигде не показывалась.
Случай, о котором идет речь, произошел тогда, когда я думал, что у нее никого нет.
Когда воспоминаю этот маршрут, обязательно всплывает визгливая тетка, и не вся сразу, а частями. В начале появляется огромная сумка, из которой на черное искусственной кожи сиденье, свешивается длинный сосисочный хвост, Черширским котом проступает небрежно накрашенный дешевой помадой рот, который тоже живет независимой жизнью. Губы открываются и закрываются, обнажая плохие зубы, двигается язык и только потом присоединяется звук. Становится слышно (но все равно сквозь вату), как из ротового отверстия выходят слова «От такого и слышу!». Мокрые подмышки фиолетового платья тоже принадлежат ей. А вот слоновьи ноги в коричневых растоптанных до полной неузнаваемости туфлях — на следующем сидении. Рядом с ними пара безжизненных кирзачей. Их покрытый двухдневной щетиной хозяин ни на что не реагирует, прислонился головой к холодному стеклу, и обдает соседей посвистывающим дыханьем, наполненным портвейновыми парами.
Троллейбус на повороте цепляет корпусом ветки дерева, и тополь в ответ недовольно стучит по окнам.
Дверные створки с шумом и ударом, от которого вздрагиваешь, хоть знаешь, что глупая машина не дотянется, складываются внутрь, прямо перед моим лицом. Механизм, заставляющий их открываться, скрыт кожухом, в котором имеется решетчатое отверстие, откуда притаившееся там чудовище разражается ужасным хрипом. Некоторые, из тех, кто вынужден регулярно мучиться в общественном транспорте, научились понимать варварское инопланетное наречие и утверждают, что отдельные сочетания звуков совпадают с названиями остановок. Безусловно, некая связь между этими событиями имеется. Иногда хрип предшествует складыванию створок, порой он происходит после, нередко случается, что двери открываются без всякого сопровождения, как это происходит сейчас. Но в любом случае на непродолжительное время с открытием створок, возникает пуповина, перераспределяющая человеческие организмы.
Ксё поднимается по ступеням, входит в салон, и сразу забивается в угол. За задним грязным стеклом с большим четырехзначным номером, намертво намалеванным белой краской, болтаются толстые серые канаты-косы – часть сложного механизма изменения привычного маршрута. Огромные усы, которые тянутся из троллейбуса, дающие в сырую погоду восхитительную синюю искру, поддерживаются мощными пружинами. Сами канаты, при доступном усилии позволяют отрывать штанги от линии проводов (подающих двигательное электричество) неожиданно обездвиживая гигантское насекомое на колесах. Они, и еще лестница, через которую можно попасть на крышу, являются объектами особого внимания и вожделения подрастающего поколения. Высшая степень озорства, возведенная в доблесть, означает, как минимум покачать свое подрастающее тело на троллейбусных косах, как максимум – проехать хотя бы одну остановку на крыше.
Я жду, когда Ксё обернется, чтобы предложить сесть рядом, но она смотрит в заднее стекло. В эту жаркую погоду она одета в белый плащ.
Что-то будит мужика за спиной, он прекращает посвистывать и устраивает перепалку со слонихой. Они интенсивно выясняют отношения, кто кого толкнул. Градус их спора постепенно поднимается и заражает соседку в потном фиолетовом платье.
«Надо милицию вызвать, чтобы его научили! Житья от вас не стало никакого, пьяницы проклятые! Сами не живете, дайте хоть другим жить, ведите себя прилично среди людей!»
«Кунцевич – человек!» раздается в ответ. Мужик встает, троллейбус дергается, и он валится на соседку.
«Водителю скажите» слышен сдавленный крик, «чтоб в милицию, без остановок!» Мужик бормочет раздавленной слонихе извинения: «Еб вашу мать, простите пожалуйста» и пытается ее обслюнявить надутыми губами.
«Иди, уже» — неожиданно сменив гнев на милость, отвергает она притязания.
Когда я поворачиваюсь обратно, Ксё стоит рядом:
— Хорошо, что я тебя встретила, — говорит она, кутаясь в плащ. – Выходим на следующей.
— Зачем?
— Выходим!
На белом лбу прорезаются нетерпеливые морщины, бархатные брови изгибаются в вопросительную дугу, а крылья носа (она недолюбливала свой маленький вздернутый нос, постоянно рассматривала в зеркало и прятала за слоем пудры) еще больше покраснели.
В руке у Ксё появляется крохотный носовой платок, и она принимается сморкаться.
Троллейбусный зверь оживает, истошно хрипит, створки с ожидаемым стуком складываются, она выпрыгивает на горячий тротуар первой и бежит по каменной лестнице вверх.
Из серого куба проектного института на проспект выплескиваются архитекторши. Они выплывают из массивных дверей и сразу ныряют в окрестные кафетерии, наполняя их флиртом, интригами, сплетнями.
Мы протекаем сквозь пеструю толпу, над которой висит густой смог ни к чему не обязывающих разговоров, и останавливаемся.
Она поворачивается.
— Чего плачешь? – удивляюсь я.
— Гена, — говорит она, снова сморкаясь.
Я чувствую сильный укол ревности. Аж, руки ноют. Да все, кто угодно, только не Баранский. Хлыщ в лимонных туфлях и кремовом пиджаке. Сердцеед, бабник, лабух. Говорят, он хороший трубач …
— Они с халтуры возвращались, автобус под Витебском перевернулся. Трое в реанимации…
Ксё снова тащит меня за рукав.
Гена…Гена… «Здравствуйте Маргарита Вольтеровна, меня зовут Гена Баранский. Как долго вы собираетесь не выпускать за порог Римму, чтоб я строил новые планы на ближайшую неделю?»
Гена…Гена… «Девушка, вы не хотите познакомиться с целью создания семьи, частной собственности и государства?»
Гена…Гена… « Вы также боитесь одиночества как и я? Давайте бояться вместе.»
— Боже мой, — выдавливаю я.
Перед стеклянной дверью кинотеатра «Пионер» Ксё останавливается, и принимается шарить по карманам плаща. Она сердится, нервничает, наконец, искомое находится и крепко-накрепко зажимается в левом кулаке. Дверь с неожиданным проворством отлетает в сторону и вибрирует сердитым низким тоном. Ксё решительно входит внутрь.
— Зачем мы здесь? – спрашиваю я.
В холле пусто, эхо усиливает звук, Ксё пугается. Она уже остановилась у крохотного декоративного прудика, в котором плавают ярко золотые карпы, а дно устлано толстым слоем монет, и на мгновение втягивает голову в плечи.
— Ты что? – я пытаюсь схватить белый плащ, — топиться собралась?
Бархатные брови второй раз за этот день удивленно изгибаются.
— Вот, — она протягивает руку. На ладони лежит металлический кружок с дыркой посередине. – Эту монету подарил папа. Она приносит счастье.
Солнце преломляется в огромных окнах кинотеатра, зайчики пляшут по воде, превращая медяки, лежащие на дне в сокровища Алладина, золотые рыбки суетятся в ограниченном пространстве пруда.
— Все будет хорошо, — шепчет Ксё и целует монету. — Все будет хорошо.
Она смотрит на меня и улыбается.
— Все будет хорошо.
Монета булькает – золотые рыбки кидаются врассыпную — и падает на дно к остальным.
Потом мы пили кофе среди жующих бутерброды с сыром архитекторш, и обсуждали кинофильм Стенли Крамера «Благослови детей и зверей». Одни эпизоды нам обоим нравилось, другие – так же синхронно — нет…
Я не знаю, зачем Зубрицкая тащила меня тогда с собой, но у Гены Баранского, после той аварии не осталось даже царапины.

Чувствовать себя мужиком

Утро. Белый фарфоровый зрачок солнца выплывает из-за горизонта и тончайшими струнами пробивается сквозь зеленую листву яблоневых деревьев. Лучи преломляются в оконном стекле и озорными разноцветными кляксами – «Господи, даже фиолетовыми!» — пляшут по светлым деревянным стенам спальни.
Двухэтажный дачный дом полон чудных шепотов. Робко стонет деревянная лестница, ведущая на второй этаж, шуршит неожиданно ожившая на подоконнике жужелица, глубоко за противоположной стенкой суетится мышиное семейство, старая слива стучит веткой по серой шиферной крыше, загулявшая ночная бабочка настойчиво колотится в форточку.
Обнаженное женское тело, пахнущее розами и молоком, изогнулось на широкой кровати. Взгляд скользит по точеному профилю лица, по острому, почти греческому носу, по округлому подбородку, струится по плавным изгибам талии, переходя от белых плеч к упругой груди с шоколадными сосками, и далее вниз к бедрам, к зоне бикини. Дышащая молодостью розовая кожа оттеняется коричневым шелком постельного белья. Каждая клетка желает ее, хочет обладать ею, слиться в единое целое. Бесконечная нега, сладостная истома. «Любимая» — тихо выдыхаешь ты. Она открывает серые глаза, в которых может утонуть целая вселенная, и счастливо улыбается. Ты готовишься прильнуть к алым губам, нетерпеливо дрожишь в предвкушении, но … но…
… в нос бьет резкий запах окурков.
Ночь, мокро, в черном стекле лужи отражается неоновый свет фонаря, левый глаз заплыл, губа распухла, во рту соленый вкус крови. Мокрые грязные лохмотья, еще утром бывшие кремовым пиджаком, на ноге один туфель. Сесть удается со второй попытки, встать с третьей. Голова кружится, мутит, тошнит. Правый туфель лежит метрах в пяти, возле урны. Первый шаг, и тело, совершенно чужое, сильно шатаясь из стороны в сторону, неудержимо проносится мимо. Вынужденная посадка на асфальт. Удар. Небольшой тормозной путь.
Так, вспомнил, кто я: Гена Баранский, планета Земля, город Минск. Кажется…
Еще одна попытка встать.
Да, точно Земля: на троллейбусной остановке написано «Бульвар Шевченко».

— Старая Гита пережила две мировые войны, несколько погромов, революцию, чистки, разоблачение культа личности и двух мужей. Она за жизнь крепко держалась, трех дочерей вырастила, продукты брала только с рынка. Пальцы к старости стали сине-желтые, как забытая в морозилке куриная лапа, но глаза остались живые, цепкие. В любую погоду, кроме понедельника, когда на рынках выходной, и субботы, святого дня, кряхтя и отдуваясь, ковыляла на Комаровку. Так как росту была никакого, узнавали ее по скандалу и о том, что «неправильная петрушка», могли услышать в центре Гомеля. Но если Гита покупала курицу, офицерские жены сразу выстраивались в том месте в очередь — нюх у нее был безошибочный. Прошлой зимой померла. Говорили, что ее на базаре переспорили, вот сердце и не выдержало.
С дочками ее тоже никто особо связываться не хотел. От такого характера только в четвертом поколении избавляются, да и то не всегда, никакой торгово-финансовый техникум не может такие манеры залакировать. Ты знал Клару?
— Ее старшую? Нет.
— Какая Клара мне родственница еще вопрос: сын ее Славка, двоюродный брат моей троюродной сестры. Она сходу выстрелила из тяжелых орудий: «нам обоим повезло, какая у меня самая родная тетя», я «вот такусенький писал ей на коленки» и, когда развела пухлые ручки сантиметров на двадцать, стало понятно, что будет нелегко.
Два часа торговалась, как очумелая («Душу твою съели черви»), пару раз уходила и громко хлопала дверью («Если люди не будут уступать друг другу, то в один прекрасный день некому будет смотреть, как восходит солнце»), даже всплакнула («В новом поколении Бога уже нет!»).
Я остался неприступный, как ледокол «Ленин» во льдах Арктики, и славкину свадьбу наш ансамбль отыграл за обыкновенную цену.
Она весь вечер обиженно кривила губы. Впрочем, материнское недовольство могли вызвать и другие разнообразные причины: поджелудочная железа; выбор сына; книга писателя Бориса Полевого «Повесть о настоящем человеке»; обострение освободительной борьбы южноафриканского народа. В такую душу заглянешь – покусанным убежишь.
Когда тетя Клара очередной раз пронесла мимо необъятную грудь, с трудом упрятанную в синее платье с вышитой сценой из балета «Лебединое озеро », Баранский закатал лоб гармошкой:
— Мамаша, — не выдержал он, глядя на свисающее вниз кислое выражение фиолетового лица, — кушайте сладкого. Это влияет на цвет кожи.
Она взвилась к потолку, как птица лебедь с упомянутой одежды, даже несколько блесток отвалилось. Пришлось антракт объявлять по техническим причинам.
Вот тогда, в перерыве, все и случилось.
С улицы Гена вернулся с крыльями — он, когда курить выходил, с девушкой познакомился. Из инструмента полился серебряный звук, будто вокруг не гости с золотыми коронками требуют «горько!», и в заблеванном туалете одноклассники жениха выясняют отношения, а концерт в честь генерального секретаря ООН.
Баранский не дотерпел до конца программы и в десять дезертировал, прихватив бутылку коньяка со стола и букет из тех, что молодоженам всучили.
— Гена, — крикнули в спину, — завтра работаем на жмура. Помнишь?
Он обернулся, попросил инструмент не забыть, и исчез за стеклянными дверями кафе.
Утром позвонил, что работать не может.
Знаешь, в чем разница между похоронами и свадьбой? На свадьбе все равно, как играют, лишь бы громко. А на похоронах можно вообще не играть, лишь бы пришел весь оркестр… Да, ладно, не гогочи, это старая шутка.
Он лежал в постели с заплывшим глазом, распухшей скулой и страшной бабой у стенки. Почему существо с килограммом изумрудных теней на веках, с грязными волосами и черными обкусанными ногтями оказалось рядом, Гена объяснил странно:
— Захотелось почувствовать себя мужиком.
— А впечатление, что микробиологом-экспериментатором, — съязвили ему в тон.
Его еще долго подкалывали. Если какое особенное чудовище мимо проходило, обязательно в бок толкали. Баранский отмалчивался и только через год рассказал подробности.
Девушка жила совсем рядом, напротив, — «балкон, выкрашенный розовым». Баранского, конечно, в гости не звали, но кто думает об таких мелочах. Цветы, коньяк, кремовый пиджак, лимонные туфли, репутация – все было на его стороне. Он высчитал квартиру, но подъезд оказался заперт.
— Заперт?
— Так бывало, только очень редко. Хозяева ключ от подъездной двери выбрасывали в окно.
Гена рыскал вокруг дома, пугал по кустам кошек и целующихся, плюнул и ушел. А через два квартала оказался грузовик с такой выдвижной…выдвижной… как антенна…
— Телескопической люлькой?
— Да, правильно. Маляры закончили красить фасад и переезжали на другую халтуру. Сколько стоило подняться на четвертый этаж – не знаю. Может десятку, может четвертной. Вверх он ушел живым, а вышел из люльки мертвым.
— Что его убило так? Она была с другим? Это не убивает.
— Она была с другой.
— Ой.
— Да.
— Они…э…?
— Да.
— Ой.
— Он открыл коньяк и сильно хлебнул из горлышка. А потом почувствовал себя мужиком.

Марсианка

Стоило Богу на минуточку отвернуться, как насадили тополя, окружили низкой чугунной оградой, выкрашенной в липкий черный цвет, наставили массивные скамейки, на которых с утра заседали мамаши с колясками, вечерами выпивали и закусывали, а ночью обнимались парочки. Проезжую часть залили асфальтом, на поворотах у троллейбусов обязательно соскакивали штанги, и женский голос хрипло просил из динамика: «Мужчины, выйдите и подтолкните машину».
Кругом выросли унылые пятиэтажки с малюсенькими балконами, вонючими подъездами, исписанными надписями «Петька – дурак» и похлеще, и тесными продовольственными магазинами на первых этажах. В крохотных квартирах собирались на кухнях, заливали соседей водой, строчили жалобы, изменяли женам и пороли детей. Между домами стояли мусорные баки, в которых промышляли коты и бомжи, на электрических проводах сидели голуби, у подъездов несли вахту пенсионеры.
Когда Бог посмотрел сверху, всё это уже вросло глубоко в землю, пустило водопроводные трубы, канализацию и телефонные кабели. Он махнул рукой и оставил как есть.
В угловом доме открыли детское кафе. По стенам ползли гигантские божьи коровки, играли на гармошке крокодилы, голубые зайцы сражались в футбол против желтых черепах. Женщина с высокой прической и недовольно поджатыми губами подавала молочные коктейли, которые с громким жужжанием сбивала машина. Из перевернутых стеклянных конусов через крохотный краник разливали соки. Густой, похожий на суп, томатный надо было обязательно солить, и для этого на прилавке стоял стакан с солью, светло-коричневого цвета яблочный кисло-сладкого вкуса и прозрачный «березовый с сахаром». Пирожные с воздушным белым кремом, предмет обожания детей, крем был чуть-чуть подсохший, с тонкой хрустящей на зубах корочкой, но это не мешало его вожделеть. Вчерашние бутерброды с сыром и колбасой, неимоверно сладкий кофе со сгущенкой в высоких граненых стаканах с металлическими подстаканниками, газировка из бутылок, непременно отдающая в нос. На горячее предлагались молочные сосиски; сильно водянистое картофельное пюре; шницель цвета ржавого, а по вкусу — мокрый хлеб, и яичница, но ее никто никогда не заказывал.
По субботам на дверь вешали табличку «Спецобслуживание», голубые столы составляли буквой «п», включали освещение на полную мощность, танцевали и кричали «горько!» Музыкантов, по установившейся традиции, усаживали за отдельный стол.
— Дорогие Слава и Ириночка! Сегодня случилась самая знаменательная дата в вашей жизни, сегодня вы делаете первый шаг в совместный путь. Вам предстоит трудная и тернистая дорога длиною в целую жизнь. И пройти её вместе можно лишь имея в сердце большую и светлую любовь друг к другу. От всей души хочу… — доносилось из открытой двери.
— Гена! — кричал вышедший во время перерыва на улицу музыкант, — я забыл спички, Гена!
Баранский появлялся из кафе постепенно, частями. В дверном проёме появился зад, следом образовалась спина, облаченная в кремовый пиджак. Одной рукой он продолжал делать знаки кому-то в зале, другой хлопал по карманам. Спички нашлись, и коробок полетел через голову.
— Лови!
В это время Леонид Казимирович Самусевич нервно ходил по своей кухне и никак не мог успокоиться.
— Дура! Настоящая дура! – восклицал он, взмахивая руками.
На столе стояла тарелка с темно-красными вишнями и, проходя мимо, Самусевич кидал в рот несколько ягод. Они были кислыми и умиротворения не приносили.
Возмущению не было предела: он собрался вынести мусор, вышел на лестничную клетку с ведром, как его неожиданно атаковала рыжеволосая соседка Тамара, женщина со всех сторон привлекательная, но вздорная. Посыпались ложные обвинения, что он крадет ее почту. Попытка объяснить, что журнал «Работница» попал к нему в почтовый ящик по трагической ошибке, была с негодованием отвергнута. Соседка распалилась еще больше. Белокожее лицо, притягательно порозовело, высокая грудь от праведного гнева значительно увеличила амплитуду колебаний и готова была вот-вот выскочить из декольте. Тамара, перехватив недвусмысленный взгляд Самусевича, испепелила его молниями, и резко захлопнула за собой дверь.
Леопольд Казимирович остался стоять в пустом подъезде с открытым ртом, из которого так и не вышли защитные аргументы. Он вернулся домой и принялся мерить шагами кухню. Пять шагов туда — в оконном стекле отразился представительный, уверенный в своих достоинствах, мужчина – пять шагов обратно.
— Точно, дура! – обратился Самусевич к воображаемым зрителям, заполнившим весь партер. Вишни закончились, однако потревоженный организм требовал еще чего-то. Из холодильника появилась бутылка молока, которая за два глотка опустела.
– Настоящая истеричка! – объявил он своему отражению в оконном стекле. «Правильно!» — зааплодировали в партере. — «Как метко!»
Под окном кухни троллейбус вырулил из-за поворота и тяжело затормозил. Двери с шумом открылись, машина выплюнула на остановку позеленевших от духоты пассажиров. Помятые люди хватали воздух улицы открытыми ртами, словно аквариумные рыбки. Женщины побелевшими пальцами крепко вцепились в авоськи с продуктами, дети хныкали и просили пить, ветераны глотали валидол. Они приходили в себя и разбегались в разные стороны.
Леопольда Казимировича чуть-чуть отпустило.
На остановке осталась только одна девушка. Ее мокрое от пота платье облепило фигуру так, что казалось, нет ни какого платья вообще, и девушка стоит нагая, завернувшись в простыню.
Купидон, сидевший на краю высоченной трубы районной котельной, увидев в окне четвертого этажа Самусевича, вскинул лук и натянул тетиву. В этот момент у Леопольда Казимировича взорвалось в животе. Он опрометью кинулся в туалет, где провел весь следующий час.
Пухлый розовощекий засранец разочаровано опустил лук, но в этот момент раздался крик:
— Лови!
Тетива зазвенела, и стрела влетела открытую дверь кафе.
— Гена, — обратился к Баранскому коллега, возвращая коробок, — когда мы в следующий раз играем на жмура? Есть информация?
Баранский не глядя сунул спички в карман кремового пиджака.
— Гена!
Баранский не двигался.
— Ты умер?
Музыкант проследил его взгляд и присвистнул.
— Так не бывает, — он покачал головой, словно пытался прогнать видение.
Девушка смотрела вверх, приложив левую руку ко лбу, а правой прижимала к практически обнаженному телу огромную синюю папку.
— Женюсь, — тихо сказал Баранский.
— Что? – переспросил коллега.
Баранский резко взглянул на товарища и снова перевел взгляд на девушку.
— Женюсь.
Он быстрым шагом направился к остановке.
— Девушка, — обратился Гена, — я задам всего один вопрос.
Она прекратила смотреть в небо.
— Только один, — повторил Баранский с еле уловимыми, но умоляющими нотками в голосе. – Ваш ответ очень важен для всего человечества.
— Так уж и для всего человечества.
— Да, — сказал он, — очень важен, очень. Для всего человечества.
— Хорошо, — просто и буднично согласилась она.
— Меня зовут Гена, — продолжил он, — но дело не в этом.
— А в чем? – она снова улыбнулась.
— Скажите, — Гена посмотрел ей в глаза. Они оказались серыми, как раннее утро. — На Марсе у всех такие большие синие папки, в которых носят рисунки?
Минуту она молчала, переваривая, затем прикрыла рот рукой и принялась беззвучно хохотать.
— Так вы дадите свой телефон? – он протянул спичечный коробок, на котором предлагалось записать номер.
Девушка отрицательно замотала головой.
— У меня нет телефона, — засмеялась она, словно заржала маленькая лошадка пони, однако увидев, что он расстроился, спохватилась и указала на противоположную сторону бульвара. – Балкон розовый на третьем этаже мой.
— Гена! — позвали Баранского из кафе, — Надо работать: перерыв закончился.
— Сейчас, — крикнул он и снова заглянул в ее глаза. Они стали еще светлее. – Вас проводить?
— Идите, Гена, — мягко ответила она, — вас зовут.
— До свидания, — сказал он и пошел задом, высоко поднимая светлые туфли.
— Ну, что? – спросили коллеги, когда он занял место в оркестре.
— Хорошо,- ответил он.
— Договорились? – спросил кто-то.
Гена не ответил.
— А как ее зовут?
— Вот черт, — Баранский задумался, и музыканты дружно рассмеялись…

За которых!

— Зачем мы здесь? – спросил он. – Зачем мы за этим столом и дышим кислым из пивных бокалов, а не там, где солнце, девушки и зеленая трава?
— Потому, что ты знал Баранского, — ответил я.
Ермолович высокий, рыжий и лысый после третьего курса университета ушел в народ и там остался. Он давно бросил курить, но сейчас рука потянулась к сигаретной пачке, лежащей на противоположном конце стола.
— Скажи, почему ты разрешил своей дочери выйти за него? – продолжил я. – Чем был плох Эдик Шапиро? Он колотил по тарелкам, кастрюлям, сковородкам, по велосипеду Горелика и ножному протезу Соловейчика, от воплей его мамы лопалась каждая вторая лампочка в доме, но он барабанил, как Бог и его хотели в государственном оркестре! Или Яша Шуб, решивший еще в утробе матери стать зубным техником? Тоже весь положительный, хоть его двоюродная тетка вышла замуж за футболиста. Про Беренсона вообще молчу. Да, его дед вышел закрывать ставни и оказался в Нью-Йорке, но Фимка же был выдающихся способностей в преферансе и отличался в математике. И почему, наконец, не Алик Голод, с черными огненными глазами, от которых любая очередь в магазине замирала и пятилась?
— Раньше здесь было не так, — Ермолович повертел головой по сторонам, разглядывая пивную. – Тогда окна пропускали свет только в одну сторону, по ним прыгали черные мухи, в углах висела паутина. Женщина Мария в бело-сером халате и переднике с голубыми васильками одним глазом приглядывала за порядком.
— Зайчики, — улыбалась она, как улыбаются обладающие особым знанием, — не стоите моего выеденного яйца!
Ее специально приходили смотреть, некоторые приезжали из дальних концов города. И все признавали за ней исключительную жизненную мудрость.
— Мария, когда пойдешь с нами в загс? Скоро на пенсию, а ты под венцом ни разочку не была!
— На х… вы мне нужны, зайчики. Импотенты вы!
Ермолович попробовал пиво. «Большое благородство!» – отозвался он о качестве продукта.
— Народу было мало в тот день, — рассказывал он. — Десять невзрачностей жались по углам, а на столах лежали обрывки газеты с горками серой кристаллической соли. Гена Баранский подходил издалека, щупая почву. Он всегда подходил к разговору издалека, потому что он плыл, он летал, танцевал, ему обязательно нужно было толкнуться от твердого. «У каждого мужчины, — начал он, — в жизни есть женщина, которая …» — и уперся в стену. «…у которой…» — но мысли его разбегались, как испуганные голодным волком зайцы.
«Для которой?» — подсказал я.
«Не-не, — закрутил головой Гена,- не…»
«Из-за которой?»
Он собрался ответить, вдохнул в грудь много кислорода, но мужичок неприметный все испортил. Из тех, что ходят в засаленных свитерах в любую погоду, даже под осенним дождем, молча курят в подсобках и подпирают подъезды.
«Чего ты здесь оставил? – Гена выдохнул на него всю приготовленную энергию, — не видишь: занято!»
«Может, — сказал я, делая вид, что нет ни какого засаленного свитера, и никто не ерзает пустой кружкой по столу, — «под которой?», или — «вместо которой?»»
«Он не уйдет», — Гена отрицательно покачал головой и плеснул ему пива. — «Иди отсюда, дай поговорить».
Из сигареты, которую мял Ермолович, на стол сыпались крошки табака.
— В руке мужичка блеснул флакон темного стекла и содержимое полилось в пиво. Я без особой надежды предложил: «От которой?», но меня уже не слышали. На кружке выросла шапка белой пены и растекалась по столу. Не обращая внимания на всеобщее «Ого!», мужичок наклонил голову на бок и пристально наблюдал за дьявольским процессом. Пиво густело, как смола, мутнело, как потревоженная лужа и становилось зеленым, как болото. Белые хлопья кружились, словно вьюга и падали в осадок. Мужичок глубоко вздохнул, прошептал «Отче наш» и влил содержимое в рот. Раздались аплодисменты. По лицу, становившемуся то зеленым, как кладбищенская трава, то темно красным, как глина, побежали гримасы и глаза вылезли на лоб. Это разбуженные бесы рвались наружу.
— Ща, жиды, у меня запляшете! Ща мир умоется вашей кровью! Готовьтесь сучары, христопродавцы! Ща… Ща…
Последние слова застряли в гнилых прокуренных зубах. Взгляд мужичка потух, улыбка застыла, только нижняя губа еле заметно подрагивала, показывая, что жизнь в организме есть. Он стоял остекленевший, может минуту, может десять. Потом его заколотило. Левой рукой он схватил ходящую ходуном правую и невероятным усилием прижал к поверхности стола. Обрывок газеты перевернулся, и серая соль рассыпалась. Он рывком засунул правую руку в карман брюк и виновато улыбнулся. Казалось, бесы побеждены, но… его опять выгнуло. Голова опустилась на грудь, тело под засаленным свитером, как пружина, сжалось и приготовилось атаковать.
Конечно, мы бы его положили, любой из нас. Но сейчас все выглядело, так нереально, что по моему позвоночнику бегали насекомые величиной с кулак. Мы стояли будто приклеенные.
Ермолович смахнул табачные крошки на пол.
— «Зайчик, — раздался голос женщины Марии у него за спиной. – Ты ошибка природы человеческой, зайчик. Не даешь людям культурно отдохнуть!» Она легко, словно в засаленном свитере ничего не было, приподняла мужичка и развернула к входной двери.
Гена дрожащей рукой вытер лоб синим платком, и платок стал мокрым.
— Знаешь, что? – сказал он, после того, как задышал.
— Не знаю, — ответил я. Ноги мои постепенно перестали дрожать, а насекомые попрятались.
— За которую! – Гена резко поднял свое пиво. Он кивнул в сторону Марии, которая уже вытолкала мужичка на улицу и мокрой тряпкой протирала ближайший стол.
— За которую! – повторил он.
— За которую! – согласно кивнул я и мы сдвинули бокалы.
Ермолович замолчал.
— А что было потом? – не выдержал я.
— Потом? – удивился Ермолович. – Какая разница? Главное — я тогда решил, что если он попросит за мою Соньку, — не откажу.
Мимо нас пробежала официантка в белоснежном сдвинутом на бок фирменном берете. Она подлетела к стойке и громко завизжала на бармена: «Они хотели темное! Темное! А ты что дал, придурок? Сколько можно?»
Ермолович посмотрел на нее и негромко хмыкнул.

Бабник

— Фишь! – воскликнул Борис и деревянный стол прогнулся от удара. С электрических проводов, натянутых между деревянными столбами, взлетели кофейные турманы и сделали несколько предупредительных кругов. Игроки молча скосили взгляды на цепь домино и убедились, что партия действительно закончилось. Черные блестящие костяшки со стуком посыпались из ладоней.
Борис грузно повернулся ко мне, внутри широкой спины хрустнуло, поморщился и принялся массировать поясницу.
— Вы не знаете, какой это был мужчина, — начал он рассказывать. — Вы даже не догадываетесь.
Мы сидим во дворе за столом, на котором забивают «козла». Выцарапанной надписью «Гера+Рая» он упирается в ствол старой причудливо изогнутой яблони.
— Он никогда не шел по проспекту Ленина просто так, он летел. Это был балет имени Кармен, аргентинское танго с саблями, песня песней. Из нагрудного кармана кремового пиджака с блестящими пуговицами всегда торчал синий платок, почти в цвет голубой рубашки, которых у него была дюжина. На лимонных туфлях были специальные набойки, и каждый его шаг выбивал из асфальта искры, а из женщин сердцебиение. Когда он появлялся, они вспыхивали, как спички. Даже у старой Ривы, которой уже тогда было почти сто и последние сорок лет, она разговаривала только с умершим братом и случайными кошками, даже у нее разглаживались морщины.
Тяжелая ладонь с вытатуированной половинкой солнца захлопала по карманам застиранных до потери цвета физкультурных штанов. Борис увидел, что пачка «Беломора», лежит рядом на столе и подтащил.
— Порхает какая-нибудь…, — он задрал покрытый сизой щетиной подбородок и сделал несколько движений поросшими седым пухом плечами, изображая, как именно она порхает — цокает каблучками, — он поцокал языком — на тысячу и пятьдесят процентов уверена, что Творец создал мир только для того, чтобы он валился к ее лакированным туфелькам. А мимо пролетает Гена, и ее уже нет, ничего не осталось. Все тысяча и пятьдесят процентов улетучились. Есть только перепутанные мысли и щемление в левой груди.
Толстые, похожие на сосиски поросшими редкими волосками, пальцы размяли папиросную гильзу. Чиркнула спичка.
— Один раз цыганка в электричке села к нему гадать. Она взяла его руку и так проехала три остановки…
Изо рта его выплыло кольцо горького дыма.
— У том годе была страшная жара и все люди были должны выпивать много жидкостей или, на крайний случай, пиво, а он спускался по водосточной трубе…
Сидящий напротив не выдержал.
— Вот, и что вы такое говорите, Борух? – возмутился он, — вот, и что?
Борис чуть-чуть приподнял бровь и посмотрел так, как племенная буренка из образцового коровника смотрит на иностранную делегацию в голубых халатах. Оппонента такой взгляд распалил еще больше.
— Не спускался он по трубе!
— Ха! – веско осадил атакующего Борис. – Ха!
И улыбнулся сверху вниз, точно Сталин с Мавзолея параду физкультурников.
— Он никогда по трубе не спускался! – продолжал размахивать руками выскочка, — ни-ког-да!
— Ха! – настаивал Борис. – Ха, Осип!
— Он спускался по простыням!
Глаза Осипа горели праведным гневом. Вокруг него был уже не сонный минский двор с раскаленными августовским зноем хрущевками, остатками яблоневого сада и грубо сколоченным столом, а залив Свиней, а он — есть сам Господь Бог Фидель Кастро и через морской бинокль целится в американский штат Флорида.
Спор быстро обрастал интимными подробностями. Борис утверждал, что Баранский бежал совершенно голый, держа в зубах лишь туфли из кожи африканского буйвола (этому придавалось особенное значение) убитого во время корриды, а на газоне его поджидал разъяренный муж.
— Немедленно! – он тряс желтым от никотина указательным пальцем, — немедленно случилась драка!
И двигая покрытыми седой шерстью плечами, изобразил, как она случилась.
По версии же Осипа Гена «был одетый у швэдский спинджак с пуговницами, а из нагрудного кармана, как завсегда выглядел кончик синего платка»
— Он икнуть не успел, — кипятился Осип, — газон не подмял, а менты его в раз приняли у пятнадцать суток.
Вчера сообщили, что Гена Баранский умер. С ним я работал бок о бок несколько лет. Не могу сказать, что хлебали из одной миски, но приятельствовали, при случае прикрывая друг друга. В тот день Гена лез на третий этаж по просьбе знакомой: она захлопнула дверь и забыла ключи. Его приняли за вора и вызвали милицию. Конечно, разобрались и отпустили.
И, тем не менее, прозвище «бабник» прилипло.
Это был не орден. Отношения в рабочей среде были непредсказуемые — что для одного оказывалось несмываемым позором, преследующим всю жизнь, другой носил с гордостью и козырял:
— Я триппером болел четыре раза! – сантехник для пущей авторитетности бил себя в грудь так, что в курилке стояло эхо. — Мне кололи бициллин, по три кубика, а этот…будет рассказывать, что Лидка не блядь!
(К слову, Лидка была женщиной молодой, с яркими губами и высоким бюстом. Скорее всего, она была блядь, но исключительно строгих правил: спирт разбавленный не пила, только сладкое вино и, поднимая рюмку, всегда оттопыривала мизинец.)
Все, конечно, соглашались — против трех кубиков бициллина возражать было никак не возможно — кивали головами и поддакивали.
При этом каждый считал, что настоящий самец – он сам, но открыто называть Баранского шлемазлом не могли по идеологическим соображениям — банально боялись, что обвинят в знании еврейского языка. Времена стояли не простые…
Турманы перестали кружиться и вернулись на провода, игроки продолжали стучать костяшками, огромный солнечный апельсин лениво закатывался за пятиэтажки, а в моей душе делалось еще печальнее.

Барыня, барыня, я люблю Гагарина.

Лето, девушки, свежий ветер, дующий во все юбки и паруса, только что подписанный контракт с интернет-изданием, сумма хоть плевая, но все-таки… У Игоря было отменное настроение. Он бежал по лестнице, ведущей в бар, напевая на ходу: «Я сидела на Луне, чистила картошку». Бармен без слов поставил на стойку эспрессо. Он поднял чашку, любуясь нежной пенкой, «Я сидела на Луне…» продолжало крутиться в голове. На соседний стул кто-то присел – в уголке глаза мелькнуло нечто белое в красный горох — и негромко выдохнул в ему самое ухо: «Привет». В колонках что-то взорвалось, музыка стихла, и клубы синего дыма, колебавшиеся в такт бешеному ритму, застыли в причудливых формах.
«Слушай», — сказала Ленка, Игорь резко повернулся. Это «слушай» он терпеть не мог, за этим «слушай» обычно шла невероятная глупость.
Как-то мужик в автобусе оторвался от муторного пейзажа за окном и неожиданно спросил:
— Слухай, хде вашая синагога?
Весь автобус перестал жевать, читать газеты, делать вид, что спит и принялся с интересом прислушиваться. Даже водитель, до этого объявлявший названия остановок хриплым голосом, открыл двери молча. Игорю стало неуютно, он сделал вид, что вопрос адресован не по адресу, и попытался смотреть сквозь мужика.
— Мама, а что такое синагога? – послышался писклявый детский голос.
-Тише, ты, — зашипела мама,- потом объясню.
Автобус подпрыгнул на ухабе, мужик потерял равновесие и упал на Игоря. В нос ударил резкий запах пота и перегара. Игорь оттолкнул тело и мужик, бормоча под нос невнятные слова, которые можно было принять как за благодарность, так и за ругательства уселся на место. Какое-то время ехали молча, бессмысленно тряся головами, но после очередного сильного толчка мужик опомнился, и всклоченные брови полезли вверх:
— Слухай, так эта … я не поал…
Кто-то из пассажиров хмыкнул, женщина, слушавшая безостановочный треск своей соседки и кивавшая в такт словам, толкнула ее локтем, подруга обиженно замолчала, Игорь напрягся. Ничем хорошим это не кончится…
— Хде вашая синагога? – не унимался мужик, — я те говорю!
Отступать было некуда, Игорь навис над мужиком, словно собрался сказать что-то предназначенное исключительно для его ушей. Запах алкоголя стал совсем нестерпимым. Мужик отстранился, принялся хлопать слезящимися глазами, он продолжал надвигаться, не прекращая буравить фиолетовое лицо немигающим взглядом. Сдвинул брови, прищурил глаза и резко дернул головой вперед, словно собрался сделать «быка». Мужик отшатнулся, в его глазах появился нескрываемый испуг.
— А, – отрыл рот Игорь, — А.
Мужик, словно загипнотизированный, тоже открыл рот. Его нижняя челюсть заметно тряслась.
Игорь нащупал в кармане куртки яблоко и быстрым движением вдавил его мужику в рот. Скрипнули зубы, во все стороны полетели мелкие брызги. Глаза мужика стали белыми, он попытался вытолкнуть яблоко, но оно глубоко засело на зубах. Игорь отрицательно покачал головой из стороны в сторону «Даже не думай!»
«Прыпынак Буде-Нага» захрипело из динамика. Двери автобуса с шипом открылись. Игорь направился к выходу. Пассажиры торопливо освобождали ему проход.
Теперь он ожидал, что Ленка залепит что-нибудь типа «Ты Бога любишь?» — например, или, что еще хуже: «Я тебе нравлюсь?». Ну, вот как сказать, что нет? Один раз попробовал: «Ты хорошая, мне очень нравишься, но давай останемся друзьями», потом год ловил странные взгляды, девчонки за спиной шушукались, и то и дело долетали отголоски сплетен, что он импотент.
Ленка училась на журфаке, и была взбалмошной дочкой состоятельных родителей. Он с ней не был близок, просто ходил в один и тот же бар, оккупированный разбитной компанией, в которую Ленка непонятным образом затесалась и прижилась. В компании была специфическая атмосфера распиздяйства, в которой особо ценилось острое слово. Словесные баталии протекали по пятницам, когда бар после рабочей недели забивали начинающие адвокаты, голодные дизайнеры, дурно пахнущие экономисты, непризнанные художники, подающие надежды музыкальные дарования, покерные аферисты, законченные программисты и средней руки финансовые гении. Конечно, Ленка постоянно делала попытки доказать, что родители не зря оплачивают учебу в университете. Некоторые даже удивленно вскидывали брови. Потом ей кто-то объяснил (скорее всего из жалости) — если хочешь и дальше тусоваться, то лучше помалкивать, иначе заклюют. Она осталась, сдерживалась, как могла, краснела, бледнела, но иногда все равно прорывало.
— Слушай, — повторила она, — мне надо…
«Акции Дженерал моторс, — продолжил Игорь, ставя чашку на стойку — сделать аборт, угнать самолет, выиграть в лотерею, найти сестру-близнеца, которую украли из роддома, стать полковником железнодорожных войск…»
… — чтобы ты дал мне список из ста книг, которые обязательно надо прочесть.
Почему люди не летают? Почему у нас нет крыльев, Господи? Какая же это, черти возьми, несправедливость! Я ведь не претендую стать ангелом, Боже упаси, я всего лишь хочу крылья. Взмахнуть рукой «Ой, смотри, что там в левом углу?» и пока она будет напряженно всматриваться, вылететь в открытую форточку. Ленка повернется обратно с недоуменным выражением лица «Я ничего не…», а ты уже пикируешь на город, на бреющем несешься над проспектом, взмываешь в верх, пробиваешь толстый слой облаков, и дальше-дальше в самую черноту космоса. И устраиваешься на Месяце, свесив ноги вниз.
Игорь сложил крылья — сидеть оказалось неудобно: лунный серп резал задницу — посмотрел вверх и подмигнул Большой Медведице. Большая Медведица подмигнула в ответ. Он собрался у нее что-то спросить, что-то важное, но почувствовал, как осторожно трогают за локоть. Ленка сидела рядом, на ней было то же белое платье в крупный красный горох, а из-за спины виднелись два очень маленьких крылышка.

— Чтобы я дал тебе список из ста запахов, которые тебе обязательно надо понюхать? — сказал он.
— Что? – переспросила Ленка и машинально разгладила горохи на бедрах.
— Нет, ничего, — ответил Игорь, жестом подозвал бармена и протянул купюру. «Вдруг Гагарин подошел, — вспомнил он, — заиграл в гармошку». — Это за меня и за девушку.
Бармен кивнул.
«Барыня, барыня, я люблю Гагарина, — напевал он, спускаясь вниз по ступенькам. — А еще другого, Германа Титова…»